— Не тормоши людей, — остановил ее распоряжения волхв. Я сюда не за сарацинским пшеном явился. Где Святоша-то?
— Святоша? Дак… — Ольга оглянулась по сторонам. — Вот он.
Святослав стоял в первом кругу обступивших крыльцо обитателей обширного княжеского двора, и, как видно, прискучась однообразием общественной оживленности, привалился плечиком к бедру находившегося рядом мосластого дядьки Асмуда и сосредоточенно что-то изучал в крохотном лубяном коробке, зажатом еще пухловатой пятерней на широком запястье.
— Что это у тебя? — спросил, подойдя к нему, Богомил, спросил с натуральной заинтересованностью, вовсе без всякой покровительственной умиленности, с каковой обыкновенно обращается к малолетку старший.
— Это жук, — спокойно поднял на него глаза малец и отвечал серьезно.
— Жук! У него жук! — разнежено закудахтали вокруг, стремясь, разумеется, прежде всего перед Ольгой выставить свое благорасположение.
Но в лице Богомила не было и тени этой слащавой восторженности, и, убедившись в этом, Святослав добавил:
— Еще снег. Все жуки спят. А этот проснулся. Потому у него дел много. Всяких. Я его на завалинке у Добравиного дома нашел… — и зная, что это, последнее, обстоятельство вызовет неудовольствие в глазах матери, отважно посмотрел на Ольгу.
— Сколько же тебе лет? — спросил тогда Богомил. — Шесть?
— Мне… Мне вот сколько, — не без гордости выставил перед собой пятерню свободной руки Святослав.
— А зачем ты жука в коробок посадил?
— Может, ему холодно.
— Но ты же сам сказал, что у него много дел. Для этого он и проснулся пораньше. Отпусти его, дорогой. Ведь он должен выполнить поручение Бога, скрытого в нем.
— Бог в жуке?! — круглым толстым смехом закатился Святослав. — Бог в жуке сидит?
Вокруг этих двоих, Богомила и Святослава, все так же оставались люди, и, верно, они как-то там двигались и что-то говорили… Но голоса их становились тоньше, а движения слабее, краски одежд — бледнее, они таяли, подобно утреней дымке над водой, а вместе с ними исчезали, растворяясь один в другом княжеский терем, семейные избы, мыльня, хлебня, деревья, облака.
— Да Бог, он ведь всюду, — радуясь тоже чему-то непонятному, все шире улыбался Богомил, — он и сверху, он и снизу, и справа, и слева, он и в жуке, и в тебе, и во мне, и в солнце, и в дыхании, и во всем, да.
Святослав на секунду задумался.
— Тогда его назад на завалинку надо посадить. Может, у него там дом.
— Да, дорогой, может, так.
И они пошли вместе, разрезая притихшую толпу, которую, казалось, и не различали.
— А это смешно, что Бог во мне сидит! — задирал на ходу большую лобастую голову Святослав, чтобы встретить глаза Богомила, смотревшегося рядом с ним горой.
— Конечно смешно, — соглашался с ним волхв. — Очень даже весело, я думаю.
— А где он там? — лукаво щурился малыш, поглаживая себя по животу и груди.
— Он в сердце.
— Там? — Святослав указал туда, где по его мнению находилось сердце.
— Ну… Да.
— А он там большой?
— Нет. Меньше, чем просяное зерно. Меньше даже, чем ядрышко просяного зерна. Но, если ты с ним подружишься, он станет больше всего на свете.
— Больше, чем дом?
— Больше.
— Больше, чем речка?
— Больше.
— Больше… Больше, чем… небо?
— Да.
Святослав задумался.
— Так как же он тогда во мне поместится?
— Но ведь тогда и ты станешь таким же большим.
Они шли дальше, а оставленная толпа продолжала топтаться на месте, испытывая некоторое разочарование от отсутствия всех тех столь ценимых ею доспехов многозначительного события — страстных речей, ярких костюмов, малых подарков…
— А народ-то все ждет чего-то, — раздраженно шепнула Ольга подступившему к ней Свенельду, не без усилия отклеивая свой взгляд от высокой плечистой фигуры Богомила, все еще видневшейся над толпой. — Видно, надо будет хлеба раздать…
Заветная минута, мучительно долго манившая Ольгу, а в последние годы превратившаяся в воспаленную сердцевину всего ее существования, приближалась с каждым днем, с каждым часом. От неотвратимости этого многознаменательного события не просто захватывало дух, но чудилось будто утекающие минуты острыми жалами распарывают, взрезают кожу. Все лето было отдано бесконечным подготовлениям к победоносному походу, величия, огромности которого еще не знал мир. На все не хватало дней, не доставало и ночей. Составлялись и отсылались с посыльными письма. Из клетей тащили скрыни, погребцы, сундуки, в которых, переложенные кусками кожи водяной мыши, сохранялись самые драгоценные, надеваемые только в исключительных случаях наряды. Ведь Ольга намеревалась менять их не по одному разу на день. И с этим выходило немало хлопот, ведь помимо того, что нужно было выяснить, в той ли еще цене в Романии розовые перлы (появились слухи, что августы стремятся завести какие-то неслыханные голубые), мыслилось необходимым добавить на ожерелья и шапки, на рукава и башмаки еще самоцветов, расшить вошвы верхних рубах, там, где нет, шелками и цветною пряжею, а где уж на них и места не найти меж вышитых листьев, трав и зверей, — все обвести поверху золотой ниткой. Переоснащались лодьи, расцвечивались киноварью и золотом их борта, шились новые паруса. Продумывались и собирались подарки для греческого царя и для первых лиц его алчной своры. При этом необходимо было оживить в памяти все известные греческие слова, и добавить к ним новых. А еще…
Но, разве, все это не было всего лишь бесконечными мелочами, что совокупно, хоть и составляло некоторую ценность в предпринятом деле, но осталось бы ничтожной чепуховиной, не трудись Ольга ежеминутно над самим существом того начинания: что же нужно сказать и сделать, чтобы не промахнуться. Ольга была уверена, что сплетенная в ее мозгу сеть безукоризненна.