Против церковки, на всякий случай наглухо закрытой, носившей имя прозорливца из еврейских баек, заколовшего у потока Киссон четыреста пятьдесят пророков-соперников — некоего Илии, посреди выгона шумно играли в бабки молодые рыбари из Осокорки и подмастерья кожевников из Клинца. Там, у основания горы, на которой по преданию селился род Щека, одного из пращуров полянских, вбили два столба высотою в сажень, друг от друга саженей в четырех, на те столбы бревно положили необтесанное толстое; с двух концов забираются на него молодцы, сходятся посередке, — и вот кто кого столкнет; так ведь мало столкнуть, надо так исхитриться все устроить, чтобы самому-то на бревне устоять. Вокруг толпа — крики, смехи, с одной стороны подначки, с другой ободрение… А здесь, возле торга, и девки, и бабы окружили гусляра, — играй им. Тот все ломается, это чтобы бабы-то его подольше упрашивали. Сам в простой крашенине, с ножом и ложкой за поясом, а на голове колпак высокий из атласа цвета макового, да по окраине колпака еще ожерелье пристегнуто с пуговками серебряными, с камушками малариузовыми. Подошла к нему баба. На ней наряд шелковый трех цветов — цвет вишневый, цвет сливовый и сизовый. А подол и края рукавов тесьмами расшиты и жемчугом пальца в два шириной. В ручке маленькой держит, покручивает рудо-желтое молодильное яблоко, у грека купленное, верно, больше из щегольства.
— Что ты все кочевряжишься? — говорит. — Ну-ка, Овсень, ударь по шести струночкам, сыграй нам. Видишь, бабы петь хотят. Вот и князья слух приклонят.
Последние слова молодица выговорила очень громко, несколько нескромно ужимаясь и гримасничая, поскольку углядела приближающуюся к стайке девок и бабочек честную компанию, впереди которой вышагивал Святослав рядом с Русаем, одним из сотских своей дружины, — парнем рослым, но не смотря на подошедшую возмужалость, все еще по-юношески костлявым.
— А и подпоем! — выкрикнул в ответ кто-то из молодцев.
— «Садился Вышезар на коня богатырского», — прибавил другой.
— Ну не-ет! — в один голос запротестовали бабы. — Нет, нет, лучше — «В темном лесе, в темном лесе»! Овсень, «В темном лесе» играй. Ну же, играй!
Разве с бабой сговоришь! Баба, что горшок: что ни влей — все кипит. Оттого грянувшей песне не было никакого дело до прославления мужества и памяти великих предков; раскатываясь и замирая, звеня и трепеща, она должна была лишь возбуждать к веселью и счастливому забвению житейских горестей и не столько обращаться к разуму, сколько ласкать слух согласием нежных слов и мягких звуков. Но ведь это был праздник для всех…
В темном лесе, в темном лесе,
В темном лесе, в темном лесе,
За лесью, за лесью,
Распашу ль я, распашу ль я,
Распашу ль я, распашу ль я
Пашенку, пашенку.
— Ладно, хватит бабиться, пойдем вон на кулачников поглядим. Может, страсть заберет, так и свою ряшку можно будет не поберечь… — толкнул плечом товарища Святослав, но тут же сам себя и остановил.
Я посею, я посею,
Я посею, я посею
Лен-конопель, лен-конопель.
Сквозь гудящий рой открывающихся и закрывающихся ртов к нему прилетал васильковый взгляд. Нет, другие девицы и даже бабы (нынче курица — и та фурится) тоже смотрели на него, и еще как смотрели, — и подмигивали, и подмаргивали, едва искры из глаз не пускали. А в этих глазах не только краска была цветочная, но, словно те же волошки, были они… подлинные, что ли… Такие же простодушные и, как те цветы луговые, серьезные.
Как повадился, как повадился,
Как повадился, как повадился
Вор-воробей, вор-воробей.
— Это кто же такая… красавица?.. — повел удивленными глазами Святослав.
Русай, уж повернувшийся уходить, обернул свое узкое белое лицо.
— Эта — да. Краса писаная! — со значением причмокнув согласился он. — Милесой зовут. Дергача дочка. Только ведь она второй год замужем за Вертигорой, обозным нашим. Это которая яблоко заморское в руке вертит, да?
— Да какое яблоко! — досадливо махнул рукой князь. — Тоже мне кралю нашел, — овца овцой. За Вертигорой, говоришь? А задницей трясет, точно блядь пропащая. Нет, Русиша, та, что как раз за овцой этой расфуфыренной стоит, вон та, тихая такая…
Русиша, видимо, был разочарован выбором своего друга, во всяком случае и губы скривил, и головой покачал.
— Предслава, что ли? Которая с двумя подругами? И с целой толпой всяких присмотрщиц? Удивительно, как это родитель ее вообще на гульбище отпустил?
— А что, не пускает? Кто это?
— Да Рулав, кто. Сразу видно, что ты больше насчет полонянок из крепостицы Хорева градка любопытничал. Невест киевских вовсе не знаешь.
— Вот еще! — тряхнул головой Святослав, так, что при этом белый атласный колпак с пряжкой в виде Триглава, пристегнутой спереди, слегка съехал на широкую русую бровь.
Мою конопельку, мою зелененьку,
Мою конопельку, мою зелененьку
Клевати, клевати.
— Неужто, о Предславе не слыхал? Отец ее, Рулав-то, говорят, первый на Руси богатырь был. Ну, а царь хазарский, известно, иной раз наших воев требует…
Взор Святослава оторвался от девичьего лица, пробежал, мрачнея, по разинутым бабьим ртам и вперился в землю.
— …для всяких, там… — продолжал Русай. — Может, гузов воевать. Или аланов усмирять…
— Да уж говори прямо, что Русь воздает жидам дань кровью богатырей своих, — Святослав вскинул на друга темный взгляд и тут же вновь вернул его земле. — Наши витязи умирают во имя корысти жидовских торжников, так?