Русалия - Страница 147


К оглавлению

147

ПОСЕЙДОН. За кого же ты заступаешься? За тех, кто, набравшись обычая у нации соглядатаев, всю страну превратил в клубок выслеживающих друг друга, доносящих один на другую рептилий? Ведь они даже перед близкими и родными опасаются лишний раз открыть рот, чтобы не отправиться вослед тем, кто уже претерпел, может быть, от их же наветов. Первое, чему учат они детей своих: «Главное — осторожность и оглядка!» Где демагогия — основа укрепления власти, там донос и клевета торжествуют победу. Никогда не был люб сердцу моему ни Фемистокл, ни Перикл — это жалкое потомство великих героев, и все-таки они еще что-то помнили о том, что лучшие в своем народе умеренны, в меньшей степени подвержены страстям, со всеми одинаково ровны, беспристрастны и милостивы, а те, которые называют себя василевсами, нередко пробираются к власти из самых дремучих сословий, таща за собой плебейскую жажду роскоши, невежество и жестокость привычек грубой черни.

АФИНА. И все-таки пусть они получат еще одну возможность оглянуться. Меня послал твой брат предупредить твое самовольство.

ПОСЕЙДОН. Ожидание будет напрасным, и неуместное милосердие принесет не благо, но лишние ростки зла. Ведь если этот народ состарился раньше срока, не лучше ли очистить землю от ее бездарных доильщиков с тем, чтобы какое-то иное племя, которому доступна созидательная сила, воспользовалось бы ее дарами? Называющиеся ромеями не просто сами по себе разлагаются в разврате и недостойных забавах, в бездарности и самодурстве, они заражают своими пороками иные народы, которые в считанные столетия из молодости своей сразу упадают в дряхлость. И значит — ты не сможешь удержать меня.

АФИНА. Я не хотела напоминать, что мы с тобой как-то уже сходились в споре, и тот спор принес победу мне. Но достойный ли пример подают Боги своим детям на земле, не умея договориться друг с другом?

И тут раздался голос, какой нельзя было бы назвать ни громозвучным, ни зычным, ни велегласным, потому что был он таков, будто каждая капелька моря, каждый лучик света, каждая самая мельчайшая частичка, составляющая этот мир, возговорили единовременно, и потому было это так, словно содрогнулось все мироздание.

— Пусть живут еще два столетия…

Сей голос точно удар волны, точно удар вихря швырнул недужного василевса на палубу дромона. Со всех сторон к нему бросились люди.

— А что это там такое маленькое и цветистое? — продолжало звучать в ушах Константина. — Какой василевс? А, тот что уподоблялся зверю в своей жестокости, когда творил суд, тот который не стыдился выслушивать от синклитиков и рабов восхваления себе, «мудрейшему из мудрых, всесведущему и непогрешимому»? Пусть же скорая и бесславная смерть этого пьяницы послужит еще одним уроком тем, кто не собирается созидать новое, но намерен утверждать существующее.

А затем уши Константина уловили какой-то вой. И похрюкиванье, и лай. Приложив невероятные усилия он разомкнул тяжелые и неподатливые, как камень, веки… и различил перед собой в окружении уязвляющих багровых солнечных стрел какие-то темные лица, красные их губы расползались в стороны, обнажая острые зубы, наполняясь животной страстью к убийству, глаза приобретали нечеловеческое сверкание, уши заострялись, седоватый волос превращался в серую шерсть, когтистые лапы потянулись к нему… Преисполненный ужаса Константин закричал (или то ему только показалось) так, словно впервые узрел обиталище смертных, и тотчас упорхнувшее сознание избавило его от дальнейших страданий.

Однако это не было концом. Это было еще одним нападением боли, только в жестокости пуще всех предыдущих. Меж тем, красный царский дромон, сверкая золотыми выкрутасами, выведенными на его боках, в сопровождении целого флота всяких мелких судов входил в глубокую бухту Прусы.

Позади остался размах морской сини с огромными стаями чаек вдали, следующими за рыбными косяками. Теперь и по левую и по правую руку были видны берега, — один ближе, другой дальше, и все-таки это создавало ощущение защищенности. Темную листву лавров, самшитов, мирт, одевавших прибрежную полосу, там и здесь прорезали пронзительные шафранные вошвы черешневых и яблоневых деревьев, расшитые темным багрянцем крушины и алычи. Основания стоящих на некотором отдалении гор окутывали изрядно поредевшие ржаво-желтые буковые и каштановые леса, над которыми зеленисто-синие хвойные склоны уходили ввысь, в беловатую муть низких октябрьских облаков. Иногда же береговые виды были заслоняемы обрывистыми скалами, точно на глазах растущими из сумрачных водных недр, дикими, мрачными, с ярко — зеленой полосой водорослей по линии соприкосновения бурого камня с лениво играющей водой. И вновь роняющие рудые листья израненные осенью кроны засыпающих северных дерев меж каскадов невозмутимой вечной зелени полдня.

— Гилас! Гилас! — слышится приманчивый шепот нимф в тихом плеске таких нежных и таких коварных волн.

— Гилас! Гилас! — точно застывающий от отчаяния клич опечаленного мужа звучит в грохоте сорвавшихся со скалы камней.

Здесь, среди столь счастливого сплетения стихий, в дни, когда сюда заходил «Арго», пленившись красотой Гиласа, сладострастные нереиды заманили его к себе, на дно реки. А может быть, это дочери Океана увлекли красавца в пучину моря? Напрасно искал друга Геракл, тщетно повторял его имя, — только слабый стон ветра, только шелест листвы, только затаенное хихиканье волн…

— Гилас! Гилас!

На своем совете эскулапы царя ромеев (с каждым днем теряющего ошметки царственного вида) постановили погружать драгоценное тело его в чашу с горячей водой целебных источников ежедневно в течение семи дней. Сообщая об этом, они так выворачивали слова, что те едва ли не выстраивались в размере амфибрахия. Ничуть не связывая своего сервилизма, давно оставившего человеческие границы, в непродолжительной речи лекарям удалось присовокупить к имени своего господина такое количество метафорических прилагательных, что их совместное врачебное заключение напоминало, скорее, торжественную хоровую песнь. А Константин смотрел на их лица (то ли человеческие, то ли не очень) и, уже привычно преодолевая медленно нарастающую желудочную боль, пытался раскидывать мозгами, кто же из них потчует его отравой. Андроник? А, может, этот, Диодор, стригущий бороду так, чтобы походить на изображения Асклепиада? Или вот тот, маленький пузатый еврейчик с пеликаньим мешком под скошенным подбородком, называющий себя армянином? Всего же верней, что действуют они сообща, — неважно, договариваясь или с полувзгляда понимая общую задачу, установленную шайкой будущего христолюбивого василевса.

147