Русалия - Страница 17


К оглавлению

17

И Добрава вновь ловила для очередной подруги красного жучка, садила той на палец. А та, высоко подняв дрожащую руку, запинаясь, шептала жарко:

— Коровушка-буренушка, скажи, где мой жених живет? Коровушка-буренушка… Ах! Ты видела?! Она к дому Милована полетела! Она к дому Милована!.. Добравушка, я, верно, тоже скоро со своей волей девичьей распрощаюсь!

А дома все шло, будто ничего и не менялось. Поскольку дни пролетали праздничные, на работу особенно не налегали, но все равно приходилось и на огород заглянуть, и пойти с отцом сети проверить, да и светлыми вечерами попользоваться — за прялкой посидеть иной раз в избе, поскольку заслонка с единственного окошка в четыре на девять вершков по-летнему была снята, и света для работы хватало, а то прямо на траву прялку вынести. И, кабы не бухтение — невнятные сетования отца да завистные глаза и нарочито жалостные речи матери, которыми она, как всякая мать, чье родительское превосходство было сокрушено обретением роженым дитятком суверенности, тщилась уязвить теперь не зависящее от нее счастье дочери, — так будто жизнь домашняя и не выходила из своей проторенной стези.

И все-таки эта маленькая изба, наполовину врытая в землю, с одной дверью, с одной, понятно, каморой, где помимо шестерых человек еще каким-то чудом умудрялась помещаться и круглая глиняная печь (ох, как же угарно бывало от нее зимой!), и два ларя, и погреб, это беспритязательное жилище, точно такое же, как у любого другого сельчанина (ведь избы ладили всем миром, как и поля орали, ставили переметы на птиц, косили, провожали зимы и встречали весны), вдруг показалась Добраве настолько с ней сращенной, что никогда не допустит до расставания. И становилось ей в эти минуты так больно и сладко на душе, что глупые слезы сами собой выползали из глаз, и она только успевала смахивать их украдкой, чтобы никто из родных того не приметил.

До своего отъезда со Словишей они видались дважды, но оба раза коротко, едва по десятку слов друг другу сказав. Да и непригоже теперь было ей, чужой жене, с парнем балясы точить. Второй-то раз, вроде разговор подольше вышел. Это, когда Богомилом с Торчиным и с прочими волхвами, возглавлявшими дружины русальцев, пели купальские гимны на великих игрищах. Ну, а Словиша, как молодой волхв-гусляр (тут его и в ватафины произвели), ясно, был средоточием всеобщего внимания. Собственно, на него да на Добраву весь мир только и смотрел. Но, когда пляски начались, игры, костры разожгли, пивом всех обнесли (всяк сам себе ближе), тут уж можно было и словом перекинуться. Хоть Добрава и не очень-то стремилась к тому, но чувствовала она, что слово их последнее все же должно остаться добрым.

— Может, ты сердце против меня имеешь? — проводя хвостиком сорванного березового листка по ярким губам, весело расцветавшим на круглом лице, верно, ставшем за эти дни еще красивее, таинственно и вместе с тем не без достоинства проговорила Добрава, когда Словиша будто случайно проходил совсем рядом от нее вослед за праздничной толпой, двинувшейся к холму Рода на братчину. — Тогда прости… Не враг я тебе.

Тот остановился. Коротко глянул на нее нарядную, с дождевыми ряснами, спускавшимися на грудь от невысокого кованого венца с купальскими знаками огня и воды, в бранной паневе, обтягивавшей круглые бедра, на которых лежали концы пояса с вышитыми ящерами, глянул на нее, прислонившуюся ровной неширокой спиной к атласному стволу молодой березы, — отвел глаза.

— Да я и думать уже о том забыл! — сказал в ответ, глядя в сторону, и поправил съехавший на ухо привядший венок из лиловых кисточек шалфея и бледно-желтых мальв.

— Забыл? — крохотной обидой отозвались в ее душу те слова, хоть и понимала она, что никакого права у нее на обиду и быть не может. — Быстро же ты забыл.

— Да уж не быстрее, чем ты забыла…

Он хотел присовокупить слова «свои обещания», но в том то и дело, что никаких обещаний ни с ее, ни с его стороны не было.

— Видишь ли, мы ведь все думаем, что сами как хотим, так своей жизнью и вертим. Ан-нет! Все от Бога, — пересказал он слышанные от Богомила слова. — Так что…

— Словиша! Эу-у, Слови-ша! — вынырнул откуда-то из-за высокорослых зарослей борщевика жизнерадостный окрик. — Ты на чужих жен не заглядывай! Хватай свои яровчаты, - догоняй, давай, а то беседу без тебя ведь не начать…

Голос, удаляясь, слабел. Словиша поспешил за ним, сделав на прощанье неопределенный жест. На том и расстались. Где-то в верхушке березы игриво цвиринькнула горихвостка.

— Фюить-тик-тик…

А через день и князевы люди прибыли. Все село, понятно, высыпало Добраву провожать. И оставила бы она в памяти о расставании с выносившим ее суровым и ласковым миром, может быть, самые умилительные воспоминания, если бы, уже садясь в возок, не видела, как стоявшая на почтительном отдалении давно иссохшая, но все еще статная мать Словиши жесткими губами выговорила, точно вычертила, слово — «блядь». Это прочитанное по губам нелюбезное слово, вовсе не заслуженное, так и осталось в памяти Добравы как бы солью того прощания.

Лишь только отъехали, погода стала портиться, — по небу побежали мелкие частые облачка, на глазах распухавшие в тучи. Час прошел или больше, и вот первые редкие тяжелые капли стали падать в пыль дороги, делая ее ноздреватой, точно хлеб из опарного теста. Пришлось свернуть под ближайший лиственный навес. Но дождь быстро превращался в ливень, — зеленый шолом мигом прохудился и уже не спасал от неукротимых потоков воды. Поэтому Добраве, как княжеской жене, было предложено исключительное право на место под возком, куда она и поспешила забраться, подложив под себя колючий, шибающий рыбьим духом, мешок, из тех, с которыми она в дороге делила внутренность возка. Скрючившись на этом мешке, не имея возможности даже повернуть голову, она все смотрела на мотающийся под ударами водяных струй уже изрядно покалеченный лазоревый венчик волошки на тоненьком стебельке и думала о том, что этот роскошный дождь, о котором так много перепел отгулявший праздник, для всего села стал очевидной наградой за охрану отчего канона существования; и, должно быть, ее малые сестры скачут сейчас нагишом по выстиранной до муравчатого блеска траве, завернутые в одни эти сверкающие струи, выкрикивая что-нибудь вроде:

17