— Значит, как всегда тихо гадят? — покачал головой Зорян, и несколько съехавший на затылок зеленый подбитый зайцем колпак открыл полосу ярко-рудой щетины над невысоким, но широким лбом; при этих словах даже его неизбывная веселость куда-то улетучилась.
Святослав только крепче сжал рукоять своего боевого ножа, уважительно прозываемому акинаком, помолчал, потом ответил, глядя в синеватую глубину белого мира:
— Да уж… Тихо гадят, да потом вонько несет.
Отказываясь от душевного и телесного труда люди превращаются в стадо тучных похотливых животных, с легкостью для кого бы то ни было и величайшим позором для себя избиваемых любым врагом. Поистине, одного только презрения заслуживает народ, утративший способность к борьбе, равнозначную жизнеспособности.
День напролет любовался своими сынами русский Бог. Свод небес оставался открытым до самого того момента, как кто-то, не стыдящийся выказать свою усталь, выкрикнул:
— Солносядь уж Денница краснит!
Тотчас откуда ни возьмись набежали облака. Выскочил ветер, до того, знать, дремавший где-то в далеких лощинах, взъерошил ладные пригожие сугробы, поднял с належенных мест успевшие раздружиться с воздушным пространством снежинки, завьюжил, запуржил, погнал редкую снежную мережу по белой земле. Дружина не стала перемещаться под шоломы. Прибывшие на конях забирались в седла. Остальные знакомыми основательно протоптанными тропами уж карабкались вверх по склонам темными цепочками.
— Ты сейчас, понятно, поскорее к жене? — игриво подмигивая, умудрился на скаку хлопнуть по плечу Святослава нагнавший его Русай.
— Да разве ее увезти должны? — несколько свысока глянул на подателя таковского предположения князь. — Это простой людин от бабы ни на шаг. Потому что ему и делать-то больше в этой жизни нечего. А ты зачем-то военную науку проходишь. Науку чисел изучал, как предков почитать, языку греков учился. Кто из волхвов тебя звезды разбирать учил? Глаголь? Ну вот.
— Не с каждым ведь Богомил захочет возиться… — вроде и в шутку, но все равно с тенью обиды обронил Русай.
— А я вот как раз к нему собирался заворотить, — и глаза Святослава наполнились светом. — Похлебать вперед чего, пожевать, и к нему. Пойдем вместе. Богомил обещал рассказать, как на гуслях наигрывать, как петь при том, дабы не просто человеческое ухо усладить, но и того Единственного, Кто не подвержен страданию, порадовать.
И чтобы еще большее уважение засветилось в глазах товарища, Святоша решил щегольнуть кое-какими речениями, слышанными от учителя, и вряд ли до конца понятыми:
— Прежде всего надобно намерение иметь. Всякий человек состоит из намерения. Ну и, смотря по тому, какие намерения, значит, имеет, того он и достигает за жизнь. Так что, да исполнит каждый свои намерения.
На высоких голых хлыстах чернобыля раскачивались розовеющие яблоками снегири, а под их насестами змеящаяся поземка слизывала путаные письмена, созданные старанием их крохотных лапок. Из леса на противоположном холме вышел сохач. Его голову еще украшали огромные разлапистые рога. Он постоял, глядя пристально на проезжающих стороной конников, точно пересчитывал их, затем мотнул крылатой головой, с высокомерным безразличием щипнул веток с ближайшего куста и, повернувшись, исчез среди таких же темных, как и он сам стволов. Слева, от четко обозначенной широкой полосы замерзшего Днепра, с вершины одиноко стоящего старого дуба разносились размеренные удары дятла.
Ветер устает и новь взбодряется, темнеет, тяжелеет от поднятого им снега, взмывает над растерявшим пушистый наряд кустовником, над всполошившимися березами, над умершим в густых сосновых кронах тончайшим звоном корольков, летит с воем, с посвистом, и, будучи поглотителем всего сущего, вместе со снегом вбирает в себя все отзвучавшие слова, все изнемогшие мысли, все отцветшие чувства, все состарившиеся образы, всех Богов, и Святовита, и Велеса, и Ладу, и Дива, и маленькую Светлушу, и день, и ночь, и чешуйку еловой шишки, распотрошенной клестом… Летит ветер, спешит куда-то, да вдруг натыкается на высокую гору — в самую высь кувырком сигает, завертелся, закружился, да и просыпал все собранное на Киев-град. И дивятся люди услышанным новым словам, новым, пришедшим к ним, мыслям, незнакомым чувствам, новоявленным образам, новому Святовиту, новому Велесу, новой Светлуше, всему новорожденному миру.
— Это любезничать лучше сладким голосом, — усмехался Богомил на усердие Русая нарочно смягчать свой голос, — а для того, чтобы Непостижимому хвалу пропеть, тут важно для себя установить, через кого ты с ним говорить собираешься, и тогда уже голос налаживать. Если, скажем, хочешь, чтобы Дажьбог — Солнце-князь тебя услыхал, славу ему пой явственно, чтобы каждый звук сиял. А вот для Сварога больше подойдет глубокий голос, затаенный. Огненному Сварожичу, тому по вкусу, когда горлапанят вовсю. Стрибог бы такое пение и за пение не счел, признал бы ревом звериным, ему нравится напев ласковый. Во славу Перуна норови нежность с силою соединять. И нет им счета, разным способам-то. Так что, для отличных движений души и настроение голоса подбирай отдельное. Одного только след избагать, того, что может мил показаться разве что страховидному Нию — это такой голос, что дурно звучит. Ну-ка, Святоша! Русай! Давайте вместе!
Тело витяжеско — точно лук туго-о-о-ой, да.
А стрела ему — Сваро-о-ог наш батюшка родной.
Ты лети стрела каленая сквозь су-умрак ночной,
Прилети сквозь мрак ночной ты к свету истинному, да.