Уже возле кургана Святослав почувствовал, что боль от наскоро умытой отварами зеленщиков и перевязанной раны на бедре сделалась более резкой, к ночи она умножилась многократно, и голову будто жар охватил. Сквозь волны неотвязной боли то улавливая запахи сенной подстилки, домашней скотины, воска, то вновь теряя их, сквозь томительное полузабытье князь досадовал на уступчивость собственного тела перед наглостью немочи, ведь для прощания с погибшими собратьями необходимы были еще хотя бы два дня: для тризны и братчины. И коль скоро дружина доверила ему… Но тут образы дневных происшествий и ночные призраки зачинали мешаться, обмениваться разновидными частями, составляя вовсе невозможные образования. Вот скачет навстречу, высоко вскинув саблю, печенег, все ближе, ближе… А лицо-то у него вовсе не печенежское. Лицо… Свенельдово. Мыкнул жеребец под ним коровьим голосом, — и сменилось у седока лицо, — видит князь мать свою Ольгу. Толстые желтые щеки от скачки трясутся, короткий рябой нос трясется, глаза скачут, и все это как-то вытягивается, сжимается и претворяется в маленькую ряшку Элиезера, которую тут же готовы сменить сотни, тысячи еще каких-то безвестных лиц, рож, харь. Замахивается тот многоликий всадник сверкающей кривой саблей… и полуторасаженным копьем, и мечом обоюдоострым, и камнем, и топором, и горящей стрелой, а у Святослава в руках один лишь чекан. Только-но вознес он его, чтобы удар отразить, как грохнул-тарарахнул, прокатился во все небо гром, и от одного того звука отвалилась у печенега голова. Пала голова наземь, но не смыкает вежд, — таращит глазища, рот кривит в поношениях, а косы ее черные вдруг зашевелились петлисто. И уж не просто голова с косами, а змей-зверь Василиск у ног русского князя корчится. Без рук, без ног, без плеч, шипит, то и знай ядовитое жало заголяя: «Одна нас мать родила. Тебя — для того, чтобы меня сгубить. Меня — чтобы тебя извести». Все мрачнее тучи, все гуще мрак. И видит Святослав, чем темнее становится вокруг, тем скорее растет перед ним тот змей не человеческой и не божественной природы. Пока мешкал князь глазам своим не веря, поднялся змей над всей землей, — хвостом чешуйчатым все реки перегородил, дыханием смрадным все звезды закоптил, телом холодным всю землю обвил и ну насмехаться: «Не желаешь ли, князь, сразиться теперь со мной?» И пасть зубоскалую уж разинул. Видит Святослав, что в руках у него один чекан, и хоть разумеет, что орудием этим такого великана не сокрушить, очертя голову на ненавистника бросается. И что за чудо! Как взмахнет князь чеканом, — тот синим огнем небесным наливается. И от света того все вокруг светом преисполняется. Князь змея-зверя огненным чеканом охаживает, а тот плюется — разящий пламень то градом, то сырым туманом погасить пыжится. Шипит змей Василиск, ожесточенней на князя набрасывается, да только от блеска молненного сам-то все меньше и меньше становится. Вот последний раз огрел его князь, — и отлетела башка от содрогнувшегося в последний раз тулова. Вновь повели освобожденные вилы-берегини светлые реки, вновь засияли на небе ясные светила… Подошел князь к разбитой голове змеевой с застывшими мертвыми зенками, чтобы зашвырнуть эту дрянь куда ворон костей не заносил, да вдруг выскочило из той головы ядовитое жало и уязвило его в ногу…
И вот уж образы начинали утрачивать четкость очертаний и в их причудливости таяла всякая осмысленность. Но сквозь эту дрожь сознания, обольщающую дремливые разлаженные нескончаемыми телесными страданиями слух, зрение, обоняние, даже осязание и вкус, одна мысль всплывала с ослепительной отчетливостью: завтра не смотря ни на что необходимо вести дружину на тризну.
Однако упованиям князя не суждено было сбыться. Утром он не смог стать на ноги. Так что, без него у подошвы кургана состязались между собой русские витязи и в стрельбе, и в метании копий, и в умелости владения мечом. Да и поминальная трапеза на следующий день также без него протекла.
Молодость богатырю лучший лекарь. Не минуло и седмицы, как свежая солнечная сила вновь наполнила тело и обнадежила душу Святослава. Жгучесть подсохших ран несколько сникла, и ясность рассудка обрела природную степенность.
Определяя своих воев на ночлег по дворам того уличанского селения, недалече от которого содеялась кровоточивая сшибка, Святослав велел им занимать только риги, клети да сенницы, чтобы не утеснять природных жителей той стороны, которых в иной курной хатке набиралось свыше дюжины. Для себя князь никакого потворства устраивать и не думал, поскольку не учен был вилять умом, как пес хвостом. Однако когда сельчане прознали, что лихоманка пораненного князя захватила, а он на соломе лежит, сами пришли настоять, чтобы его в хату перенесли. Чаровники, что в тот час над Святославом мудрили, решили, что это не будет ослушанием княжеского слова.
И вот теперь вновь с проясненным взором соколиных глаз Святослав сидел на неширокой шаткой скамье и, пользуясь минутой временного затишья, рассматривал скудную, но вместе с тем жадную обстановку простецкого жилища. Орда больших и малых горшков репкой, кринок, кашников, рогачи для вытаскивания их из печи, большая разливательная ложка на крюке, кривая квашня — кадка-дуплянка, прикрытая лоскутом толстины, белые от помета пустые плетеные клетушки для содержания зимой домашней птицы, коромысло, деревянные и плетеные коробья (где, как видно, хранились собранные многими жизнями сокровища), печь с черным челом, а над ним на шестке дрова сушатся… Спиной к печи сидела крепкорукая, крепконогая молодуха с щекастым мальцом на коленях и, вывалив через широкий ворот большую раздутую от молока смуглую сиську, кормила младенца, припевая потешку.