Конечно, можно было бы сказать, что князья и кое-кто из старцев, живя бок о бок с силой кровнородственной управителям той страны, которой Русь продолжала выплачивать позорную дань, просто всячески стремились избегать осложнений со слишком уж бодрым хищником, но отчего ж тогда именно у этих примирителей и золотели дома и наряды?
Но вместе с тем среди того многолюдства, у которого так или иначе отнимались верховные цели и жизненные силы, какие на его же глазах обращались в жир захребетников, среди тех многочисленных горожан и селян росло недоумение. Прежде рвались они созывать вече и миром решать важные вопросы. Но и прославители тунежительства не дремали. Прямо или через своих приспешников им удалось добиться учреждения великих наказаний тому, кто посмеет сбирать вече по ничтожному поводу. А позже и вовсе невозможно стало без уведомления первых мужей в колокол у храма Рода ударить. Ну и, понятно, там, где торжествует расчет выгод, всенепременно возможным становится и подкуп. Продажники находились не только среди тех, кого всевозможные чувственные пристрастия трясли уже многие годы, не оставляя им воли ни на благое, ни на дурное, все больше выискивалось предателей Истины среди никак не избалованных излишествами трударей, которые за какую-то смешную мзду на собраниях радостными криками поддерживали своих нанимателей и напротив — говором и свистом силились заглушать речи их недругов.
Сколько раз приходили к Святославу на подворье те, кто не мог и не хотел передаваться торжеству пришлого сознания:
— Княже, не хотим мы, чтобы Сигурд со Свенельдом уступали нас жидове, будто бы свое имущество. Ты — наш князь. Ты за нас на полях кровь проливаешь. И не надо нам других никаких, живущих в праздности чужими трудами.
Но много ли мог молодой князь, когда его собственная мать в редкие минуты оживления сознания так напутствовала его:
— Ты не гневайся на Свенельда, он жизнь знает и всегда большой ум имел. Оттого и живет, как царю прилично. Ест, что хочет. Жен каких хочет имеет. Украшает себя чем только пожелает.
— Вот так-так, — покачивал головой сын. — Ведь ты мать мне, княжья дочь сама. Как же не знать тебе, что украшение князя — защита народа да вражий страх?
— Разве мало людей трепещут при одном имени Свенельда?
— А много ли прославляют?
Но Ольга не сдавалась:
— Он знает, что не бывает человека в прошлом, не бывает и в будущем. Посему кони его табуна самые лучшие.
— Самообладание, отрешенность и прилежание — вот три истинно княжеских коня.
Хоть и была уже давно старухой Ольга, эта сшибка ее женской темной земной обиходности с сущностью легкой, не желающей сдаваться охотой самовольству многоцветного потока миропроявлений, как в молодые годы исподволь будило в ней изветшавшую с годами злобность:
— Это ты не рассказывай! Это я знаю, откуда ты… наслушался. Я тебя в ученье Богомилу отдавала не для того, чтобы он тебе голову своими волховничьими несуразицами забивал, а чтобы ты полезные науки постигнул. И чтобы подобно другим научился завладевать всем, что вокруг лежит, и преобладания домогаться над прочими. Только властительство может свободой подарить. А ради того все отдать возможно.
— Даже веру отчую?
Но Ольга не разглядела в этих словах упрека:
— Есть вера кровная. Кто ее у тебя отымет, кроме Того, Кто ее дал? А есть вера словесная. Это как бы порука для соумышленников. Так отчего бы не попользоваться, коль скоро случай тебе здесь выгоду суливает? Если ты креститься надумал, подкрепление себе приискивая, — правильно положил. Только не ходи за тем к подличающим грекам. Крестись у Оттона — царя немецкого.
— Помню, присылал он к нам своего человека — Адальбера, — улыбкой проступило на лице Святослава воспоминание. — Приехал и назвался волхвом всей Руси.
— Епископом, — поправила его Ольга.
— Ну да, у жидопоклонников так оно называется. И что? Половину прибывшей с ним своры русский люд перебил. Сам этот Адальбер едва…
— Адальберт, — почему-то обиделась Ольга.
— Вот-вот, сам-то он едва ноги унес. Эх, мать, чему же это ты меня учишь? Веру русскую предавать? И на что менять? На невежество христиан-жидопоклонников? Ведь в том, что они Божественным Знанием зовут, благоразумный только уродство усмотрит. Для безбожных душехищников если это и вера, то вера в торговлю, в то, что душа человеческая — тоже товар. А для совращенных неразвитых душ маленьких черных людей — в том одно суеверство. Знаешь, чай: большинство из людинов считают христиан притворщиками и погубителями души, даже примета у них есть, как все их суемудрие, смешная: коли идя куда встретил на дороге черноризца, равно, как свинью или кабана, то надо немедля домой воротиться, ибо удачи не видать. А те из них, кого жидопоклонство под себя подмяло, те и русского Бога поминали, только хлеба у него испрашивая или потомства, и от жидовского Бога ничего, кроме вещесловия не ждут. Лукавое это богопочитание. А преобладания над людьми подобает, мать, единственно собственными достоинствами достигать. Это не только волхвы знают, об этом самый дикоумный из русичей и то слыхивал.
— Все-то ты размысливаешься… — не находя более подходящих слов так досадовала княгиня.
— День и ночь, времена года, облака, все подвижное и неподвижное Род сладил размышлением, — отвечал ей сын.
Но зачем старой женщине, распад сознания которой опережал разрушение тела, понадобился соумышленник в преступлении веры? Именно страх, самая крепкая из оставшихся нитей, связывавших теперь княгиню с действительностью, неодолимый страх перед нещадной расплатой за наитягчайший грех вероотступничества время от времени понуждал ее домогаться от ближайших людей согласия разделить с ней позорное ярмо. Но и в этот раз ее поползновения остались втуне. Далее склонять к богомерзкому проступку было бесполезно, и оставалось Ольге, чтобы ухватить какое-то возмещение за брезгливый отказ сына от соромного беззакония, удовлетвориться хотя бы ядовитым словом: