— Возможно ли превозмогать врага на поле брани с холодным сердцем?!
— Именно с холодным сердцем всего возможнее его одолеть. Ты только совершитель. Главное помнить, что сражаешься во имя долга и что бы ни случалось, оставаться всегда в божественном сознании. Зовя за собой рать, подскакивая в седле, получая жаркую рану или жестоко разя злопыхателя, ты все равно на самом деле ничего не делаешь, ничуть не больше того, как если бы ты спал или сидел, глядя в огонь. Почиваешь ты или ратуешь, в любом случае это всего лишь твои органы чувств воспринимают образы мира. Верно, ты и сам, Святоша, примечал, даже в сильном раздражении, даже доходя до неистовства, все равно частичка сознания как бы смотрит на тебя со стороны. Со временем, ежели дашь себе труд приложить старание, ты сможешь достичь еще большей непривязанности ко всему тому, что складывается из звуков и касаний, дурных и приятных запахов, сладкого, горького, кислого, движущегося и неподвижного, красного, зеленого, черного, белого… вечно изменчивого.
— Не скажу, чтобы я примеривался иметь поярче наряды, послаще пищу, побольше жен… Но все к этому стремятся. Отчего ж и князю не следует тяготеть к тому, что так почитаемо у его подведомых?
— Князь — лучший в своем народе. Во всяком случае таковым быть он должен. А следовательно он знает, что все исполняемое во имя Рода не оставляет за человеком греха. Столь просвещенный ум никогда не отяготит себя занятием, приносящим выгоду. Такой человек и без того всегда доволен всем происходящим, поскольку ожидает одобрения не от вещественного, а от существенного мира. Тот князь, который сообразно своей исключительной природе, все-таки выбрал путь безраздельного служения Роду, не боится, но избегает общества людей, одержимых страстями, не заботится о преимуществах собственного жилища, терпелив и к жаре, и к холоду, он освобождается от ласк и пеней жен, от очарования своих чад, отрешается от устремлений потока посредственных людей…
— Значит… Значит, он остается один?
— Он остается с высшей Душой. Но это очень большой, очень длинный путь. К тому же чистейшего одиночества невозможно достичь вопреки собственной природе, если нет дара. Об этом еще говорят так.
Надо мной один лишь есть Владыка,
В трех мирах владыки нет другого,
Тот Владыка мне велел родиться,
Кто еще такой владеет властью?
Он велит — и я стремлюсь в дорогу,
Он велит — и я не сдвинусь с места;
Что решит Он, то со мной и будет,
Не бывать властителю второму!
Богомил повернул к выученику свое пугающе молодое ясное, точно озаренное сиянием Сварога, будто бы и нездешнее лицо, — и то значение, которого недоставало в словах, восполнил смысл этого горнего света.
— Утвердись в своем я, и, как бы ни пролегала твоя дорога, не пытайся уклониться от исполнения долга, не изменяй благочестию. А теперь на прощанье…
— Ты во второй раз говоришь о прощаньи.
— Нельзя бесконечно печься о сыне. Со временем приходит пора расставания с тем, что нам представлялось в жизни самым дорогим. Потому что, сколь бы ни были навязчивы чувства, все же есть более важные вещи. Так вот, у меня нет другого преемника, а ты, я считаю, счастливо превзошел основы первоначального Знания и, верю, в служении своем Роду, единому Богу нашему, в дальнейшем постижении Бессмертного останешься добродетелен и стоек. Вот так рассудив, решил я, хоть ты и не принадлежишь кровностью к охранителям Закона, позволить тебе носить на голове неостригаемую прядь, как волхву.
Святослав на тот час давно уж был зрелым мужем, изведавшим немало опасного и каверзного, что успело его научить не слишком серьезно воспринимать вычуры внешнего мира, однако такие слова учителя зажгли в нем воистину юношеский трепет.
— Такое возможно?!
Легким молодым движением Богомил поднял свое тело, ничуть не разлаженное обыкновенно сущими в старости немочами.
— Поднимись.
Святослав последовал призыву волхва. При том, поднимаясь, он зацепился ухом за какой-то сучок, весьма больно расцарапавший кожу, и эта смешная оказия, никак не сообразующаяся с торжественностью мига, невольно оживила в его памяти вещие слова: не срамись самолюбованием, ведь наше превосходство определяется не нами.
Тогда Богомил положил на его голову свою широкую с длинными пальцами ладонь и, прямо глядя в глаза, произнес:
— Ты — волхв, ты — жертва, ты — мир. Повтори.
— Я — волхв, я — жертва, я — мир.
Рука Богомила задержалась на крупной широколобой голове, будто бы усиливаясь досказать то, что не умещалось в словах, то, что не открывалось даже во взгляде. Но вот волхв вздохнул, не то, чтобы печально, но будто бы тем самым рассеивая невысказанные тревоги, все устрашавшие некогда сомнения, точно встречая неуловимое материальными чувствами воздаяние за чистосердечный труд, и тогда опустил руку.
— И еще… Еще я хотел передать тебе одну штуковину. Сам я, ты же знаешь, как отношусь ко всякого рода идолам — наивным попыткам создать из материи Несозданного. Но, прежде чем ищущий Знания научится не отвлекаться надолго от Высшей Сущности, очень даже полезным может оказаться некое, все равно какое, напоминание о нерожденной, вечной, всегда существующей, изначальной Душе. Сейчас…
Волхв вышел из-под зеленой тени лиственного навеса, и тотчас ослепительное солнце окатило его льняную рубаху таким сиянием, что на какой-то миг он вовсе исчез из Святославовых глаз. Богомил направился в свою избушку под соломенной крышей. Почему Святослав не последовал за своим учителем? Но тот ведь не сказал об этом. Дверь хлопнула, и взгляд Святослава невольно переместился на пролегавшую буквально перед его лицом тоненькую ветку, по которой сгибаясь и разгибаясь (точно большой и указательный пальцы, отмеряющие пяди) продвигалась зеленая гусеничка. Раз — два, раз — два… Сколько же таких шагов ей предстоит преодолеть, чтобы измерять всю эту длинную ветку? Но не успел Святослав приступить к отсчету как гусеничка свернула к ближайшему листу и принялась глодать его зубчатый край. Ей были назначены свои действия, естественные и единственно возможные для такого существования.