Избор закончил говорить, Торчин плеснул в огонь зелейного масла, ярко вспыхнувшего и на минуту окутавшего пространство редким дымом с ярким смолистым запахом. И тотчас вступил голос Святоши:
— Как создал Богов досточтимый Род,
Так сметет он их ветром времени;
Как родится мир молодого дня,
Так уносит сон чувства спящего…
— пел Святоша, не громозвучно, не страстно (совсем не так, как пели сейчас где-нибудь неподалеку свои песни гуляющие, раззадоренные душистым пивом и вожделением, мужики и бабы), но вместе с тем пел он широко и с той отдачей красивого низкого голоса, которая одна способна быть проводником к истинной сущности благозвучий и значений слова.
— Как сметет Богов досточтимый Род,
Так создаст их вновь в час назначенный;
Как потерян мир для того, кто спит,
Так возникнет он в утре розово-ом.
Последний растянутый слог, переменивший за время своей жизни три ноты, растворился в треске углей жертвенника, — Торчин еще плеснул на них немного благовонного масла, и тогда вновь взговорил Избор, поднимая глаза и раскрывая ладони к отверстию в тесовой конической крыше, где меж клочками белесого дыма можно было разглядеть ночное небо:
— Воистину, милостивый Род, мы желаем видеть тебя во имя твоей власти.
— Наша любовь Сварогу, — поддержал его Торчин.
— Наша любовь Святовиту, — шепеляво продолжил старец Борич.
— Наша любовь Стрибогу, — блеснул красивыми глазами Оргост.
— Наша любовь Перуну, — продолжал Богомил.
— Наша любовь Хорсу, — сам не понимая как, вовремя и верно вставил Словиша.
— Наша любовь Матери-сырой-земле Макоши, — нараспев произнес Святоша.
— И наша любовь подземному Ящеру, каждый день проглатывающему светлую колесницу Хорса, подобно тому, как великий и вездесущий Род в образе Ветра по истечении времен проглатывает всех Богов, сам непоедаемый, поедающий то, что не поедает никто, — замкнул круг Избор.
Хотя каждый из присутствующих понимал условность всего того, что касалось внешней стороны своих действий, все же это был способ сосредоточиться на мысли о неоднозначной сущности бытия, на свивании коллективным сознанием нитей правдивой любви. Покуда огромное мощное и неповоротливое народное тело отдыхало там, в долине, — здесь, на холме, кто-то должен был поддерживать огонь светочи горней идеи, чтобы создатель сего мира не подумал, будто земля опустела. Ни один человек этого круга не вкладывал в мятные-хвойные курения, пенистый напиток в резном деревянном ковше или мешковатые одежды больше значения, чем они могли вместить, но все эти обрядовые принадлежности были приятны, а главное — составляли обычай (или, может быть, осколки обычая), который сложился в те дни, когда мир был моложе и крепче, а значит — правдивее. И каменное изваяние на днепровской круче — это все же для нищих духом, чтобы они хоть как-то могли сложить из своих бедных ощущений доступный образ всеведения и величия.
Но каким бы не представлялся кому-то или самому Словише его духовный дар, способность, если не пребывать завсе на стройках духа, то во всяком случае почаще отыскивать выходы из лабиринтов плоти, — то непродолжительное время, которое он находился подле очага-жертвенника, мощью ли нарядных символов обряда или волею невыразимых сил, все неуклоннее обращало недавнюю боль в менее мучительную тоску. Оставалась обида, подобно птице Рах, реявшая над обожженной пажитью его души. Прежние беспощадные картины еще продолжали возникать перед его внутренним взором, но были они теперь какие-то странные, желто-красные, и виделась ему Добрава уже не на цветущем днепровском берегу, но будто у высохшего русла умершей древней реки, а от ее ног, от ее красивых полных ног с ямочками на коленках простиралась во все стороны, на сколько можно было охватить глазом, растрескавшаяся от зноя незнакомая красноватая земля.
Словиша оторвал взгляд от огня и принял из огромных рук Богомила пущенный по кругу ковш с хмельным напитком из сока стеблей священных растений, пригубил темного искристого питья, и уже в следующую минуту, при передаче ковша Святоше, иссохшие от внутренней борьбы черты лица его стали разглаживаться, большими и круглыми вновь сделались глаза, и юношески припухшие нос и губы тоже будто бы еще округлились. Все это собрание круглых черт, помещенное на крупной голове (не бритой, как у старших волхвов, но просто коротко остриженной), державшейся на длинной тонкой шее с массивным кадыком, смотрелось несколько потешно, если принять во внимание всечасно создаваемое ими выражение некоторого удивления. И было то мило, но уже второй взгляд принес бы и другие наблюдения: сквозь трогательное юношеское обаяние ясно просматривалась (то подтверждали и углубленный взгляд, и взвешенность голоса) вполне обозначившаяся дюжая и жизнестойкая личность.
— Воистину, состоит он из разума, — сызнова завораживал ночь роскошный голос Святоши, -
А тело его — ветра дыхание,
А образ его — белый свет,
А дела его — правда-истина,
А суть его — все пространство вокруг;
Он содержит в себе все деяния,
Все запахи, все вкусы, желания,
Охвативший собою все сущее,
Безгласный…
Безразличный…
«Я не называю тебя всемилостивейшим, — думал Словиша, — я не называю тебя несравненным… Я просто люблю тебя, моего брата, моего друга… Я ни о чем не прошу тебя, все равно все случится так, как ты решил в день создания этого мира, так пусть же содеется то, чему должно содеяться», — думал вовсе уж разомлевший Словиша, вновь уносясь взором к семи ярким звездам, как бы намечавшим очертания небесного зверя с крылоподобными рогами на голове.