Русалия - Страница 134


К оглавлению

134

— Это еще вопрос из-за чего они оттуда выбежали, — сказал Ахсар.

Тут же отозвался и Уюр:

— Что им делать в таком захолустье, как Таргу, если есть Итиль или, там, Баланджар?

— Какая разница? Пусть так, — не стал спорить Баглиз. — Мы хотели обмозговать, что возможно им противопоставить…

— Резать, отобрать, что они у нас наворовали, а их заставить работать! — выпалил Ахсар.

— Я предлагаю собрать много, как можно больше людей, — не спеша, чтобы придать своим словам весомости, заговорил Аваз, — поднять всю бедноту, привести ее… Под стены дворца нам прийти не удастся, на Остров не перебраться, — так пойдем с толпой к самой большой синагоге и будем требовать равного закона для иудеев и для всех остальных народов, что живут в Хазарии…

Раздался негромкий смешок — это Баглиз не смог удержаться.

— Аваз, ты просто как ребенок, — густой завесой ресниц учтиво прикрыл он сверкавшие смехом глаза, — да неужели думаешь, они слушать тебя станут? А хоть и выслушают, так вот, как ты задумал, и поступят? Не для того они подминали под себя власть, и закон, и торговлю, чтобы все, что отобрали и выманили вот так вот и отдать. Искоренить их засилье может… разве что народная война. Внутренняя война. Вот вроде и правильно Ахсар говорит, что нечего даром слова тратить. Да и людей. Они ведь так твои бунты не оставят, — расправы начнутся над всеми недовольными. Прав Ахсар, только сила победит силу. Но если все это начинать не ради свободы от иудейских ценностей, а как раз ради обладания ими, так разве ж что при том переменится? Так в помойной яме и останешься.

— Разве хлеб — это помойная яма? Разве крупа — это помойная яма?! — вознегодовал Ахсар.

— Хлеб тебе твой Бог всегда даст, — уже возвышал голос Баглиз. — Но дом в парче — это помойная яма. Стремление иудейского нутра владеть сразу всем — это самая вонючая помойная яма…

Разговор становился все более горячим. Уже спорщики, а не просто собеседники не замечали, что иной раз говорят слишком громко, иной раз слишком откровенно, забывая о прежней сдержанности, которой они зачем-то поначалу следовали.

— Надо сжечь хотя бы одну синагогу, чтобы люди сразу поняли против кого идет война…

— Не надо ставить лошадь впереди арбы! Тому, кто добровольно согласился стать их рабом, все равно в какой грязи жить, лишь бы в тишине. Он, если что-то узнает о тебе, еще и первым прибежит к своим хозяевам, и донесет, не задумываясь, поскольку знает, что за это ему дадут мешок ячменя. Не надо ничего показывать. Надо работать с усердием — уничтожать их поголовье, не требуя никаких славословий от развращенной ими толпы…

— Но тогда все будут думать, что это случайность. Что это обычный разбой…

— И пусть думают. Пусть думают все, что доступно их рабьим мозгам! Лишь бы уменьшалось это паразитское поголовье. И тогда не нужно будет жечь синагоги и дома их ученья, — они сами опустеют и разрушатся.

— Неужели это возможно?! В их руках все: деньги, секретные службы, осведомители отовсюду, закованные в железо усмирители с саблями. Мне кажется так их нельзя победить. Нужно идти с большой толпой под стены синагоги и требовать…

— Требовать чтобы они заковали тебя в цепи и бросили на работы, от которых даже скот дохнет? Нет уж. Мудрые старые люди говорят: благодаря совершенству в лихоимстве, подлогах, вымогательстве, наушничестве, притворстве они в какие-то времена добиваются для себя высочайшего процветания. Но затем те же «дарования» всегда обращают их успех в поражение.

— Аланы — гордый народ. Аланы всегда говорили: под еврейскую голову идти — свою отдать.

— Время такое пришло, что они ни одним аланам опасны. То же маскаты скажут и гузы, и персы, и савиры, и все. Всем народам стали те смертельной угрозой…

Все жарче, все трепетнее звучали слова, все безраздельнее овладевала собравшимися давнишняя стожальная боль, так беспощадно язвившая их сердца жгучим ядом, настоянным на долгих всякого рода унижениях и насилиях, оскорблении святынь, бесконечных грабежах и развязном пренебрежении. Но те нравственные усилия, которых требовал незнакомый труд от этих малых слуг гигантского города, в общем-то поневоле угодивших в края духовного творчества, то напряжение чувств и ума, которое они пытались опробовать в эти минуты, делало их совсем невосприимчивыми к окружающей жизни, чьи жилы — время все также раздувались от наполнявших их несчетных событий. Люди, сидевшие у огня, уже не слышали затаенных шелестов живших вокруг них; еле уловимым шепотам-лепетам, порхавшим за глиняной стеной, без труда удавалось хорониться от их расслабшей бдительности… так что, когда вдруг вздрогнули ветхие стены, с потолка полетели куски сухой глины и в лачугу ворвались изрыгая хриплые ругательства люди, сверкавшие оголенными саблями, — сидевшие у огня только рты раскрыли…

Потом во взметенных искрах очага их вытаскивали в звездный мрак ночи, вспыхивали факелы, гася небесные светила, люди бросали людей наземь, вязали руки, кого-то непокорного охаживали кистенем, кого-то били древком пики… И вот уже энергические каратели крушили копьями жалкую глиняную хижину, в курящиеся дымом и пылью развалины летели жадные факелы, впиваясь огненными клыками в разбросанные войлоки, в оголившиеся ребра ивово-тамарискового остова погубленного жилища.

И видом, и нравом освиневшая Хазария, возлежа на пуховых тюфяках, продолжала следить маленькими косоватыми заплывшими глазками за всякой попыткой возрождения в порабощенной ею человеческой массе нравственного чувства и самостоятельной мысли, блюдя безопасность своего распутства. Однако, расплываясь рыхлым телом по золотому шитью подушек, могла ли она поверить, что ей по-настоящему может что-то угрожать? Ей, загородившейся от мира такой железной силой, какая не снилась даже вовсе потерявшей меру в своей заносчивости Куштантинии? А что до наполнявших ее многочисленных народов, рабов своих удовольствий, она была всецело убеждена, что яд, брошенный ею в ту многоликую, многоязыкую толпу — стремление к упроченью и улучшению качества житейских радостей — давно разъел традиции отдельных племен, а потому навек разрушена их сила, как внутренней, так и межплеменной сплоченности, и, следовательно, уничтожена самая сила сопротивления. Но не могла понять, не могла и почувствовать жируха, что давно гложет ее болезненное тело смертельная глубинная язва. Оттого в случае возобновления превратно понимаемых ею приступов болезни (будь то народные восстания или дворцовые заговоры) Хазария всякий раз стремилась заглушить неясную нутряную боль блеском чудовищных расправ или какими другими ритуалами правящей верхушки во вкусе рабби Акибыс тем, чтобы сразу по их окончании пуститься в привычное разгулье на лугу земных удовольствий.

134