Два звучных хлебка во внезапно установившейся тишине, вероятно, многим могли показаться смешными, однако никто не позволил себе даже полуулыбки. Нааман продолжал:
— А теперь давайте решайте, кто отправится к Ольге, к Свенельду… к собаке, к свинье, к ослу, к самому Самаэлю, ибо вот так из-за оплошности двух маленьких дурачков, этого Анании и того… Да, Менахема. Могут произойти несчастья для всей общины. Похоже, что я таки простудился. Вместо себя я посылаю Элиезера.
— Может, пусть еще Шмуэль… — подал кто-то голос, явно в попытке угадать мысли головы.
— Муля? — проницательным слезящимся оком старикан оглядел крупного гладкого Шмуэля. — Нет. Ладно, я сам назначу. Элиезер пойдет, Ицхак и… И Ефрем. Хватит троих.
— Мар-Цадок мог бы…
Нааман Хапуш направил испытующий взгляд на рабби. Тот с вежливой улыбкой принял его.
— Нет-нет, — ответил собранию, — не в этот раз.
Два дня минуло от завершения Велесовых праздников и столько же от предания казни каверзного Анашки. Его утопили в проруби.
Ольга сидела в горнице в странном кресле, глядящимся вовсе нелепо в отношении к остальной обстановке, привезенном несколькими годами ранее ей в подарок Свенельдом все из того же Царьграда. Кресло это, расцвеченное и распещренное вставками из слоновой кости, сверкучих камней, золоченой резью, изображавшей то вязанки чужестранных цветов, то разные личности из еврейских преданий, кресло чем-то напоминало те пышные сиденья с прислоном, в которых восседали во время клитория царь Константин и царица Елена. И, быть может, какие-то особые дымы мечтаний, вздохи памяти, грезы наяву удавалось различать старой княгине, восседая именно в этом сооружении дворцовых цареградских искусников.
Из-под белого платка, обводившего опухшее безжизненное лицо Ольги, выбивались тоненькие прядки седых волос. Ни одна русская женщина не могла бы позволить себе такой неряшливости, тем более, что в горнице Ольга находилась не одна. Но отсутствующее тупое выражение белесо-желтоватого лица, на котором даже рябины, казалось, сумели наполовину выцвести, говорило, что в этом мире для княгини оставалось слишком мало вещей, способных растормошить ее гибнущее сознание.
Этот взгляд, точно нож масло, пронзал обозначенное красными стенами пространство горницы, уносясь в какое-то иное место, где не было ни сидящего на скамье под окном Сигурда (переименовавшегося в Зоровавеля), ни расхаживавшего туда-сюда по горнице и говорившего, говорившего, говорившего что-то Свенельда. Несмотря на то, что ценинные трубы, проводившие жар расположенных в подклете печей на верхние этажи терема, давали горнице достаточно тепла, и Свенельд, и его сотник Сигурд-Зоровавель не сбрасывали с плеч своих великолепных шуб, не оттого, что мерзли, а по привычке щегольства, ведь у сотника шуба была выдряная, а у Свенельда так и вовсе из редких почти черных соболей, крытая многоцветной византийской парчой. Вероятно, привычка была чрезвычайно сильна, ведь они не могли не видеть, что княгине не было никакого дела до их тщеславности.
— Я и говорю, — то и дело отбрасывая на ходу шубную полу, играющую переливчатым мехом, говорил Свенельд, — нельзя оставаться без подпоры. Ежели греческий царь тебя переклюкал, что же теперь, забедовать? Надо к немецкому посылать. Что скажешь?
Ольга молчала.
— Что скажешь, если к Оттону посольство снарядить?
Княгиня едва заметно повела жирным плечом.
— То-то же! Радуйся, что рядом с тобой есть человек, который и о тебе, и обо всех позаботится. Отправил я уж послов к царю немецкому. Они ему передадут, что королева ругов, Елена, так они тебя кличут, потому как не в пример нашему черному народу, знают, что ты делала в Царьграде тринадцать лет назад… Так вот, передадут они, мол, хочешь иметь с Оттоном мир и дружбу, а если нужно будет для того какое-нибудь заверение, то готовы мы на любое, вплоть даже до того, чтобы веру их принять немецкую… римскую то есть…
Говорун запнулся, потому что Ольга вдруг перевела на него взгляд, который, впрочем, тут же вновь отдалился от действительности.
— Какая разница, каким именем Бога называть, правда же? — с удвоенным одушевлением вновь принялся сыпать словами Свенельд. — Надо подумать, подсчитать какую пользу можно тут найти. А ведь спорина прямо в долонь просится. А Богу что? Вестимо, не изобидится. Ежели стерпел от нас с тобой русский Бог, что мы его стали жидовскими словами называть, так стерпит когда станем его по-римски величать.
— Дык римская-то вера, она ведь тоже поджидовленная, — подал со скамьи голос бывший Сигурд.
— Тем паче! — почему-то обрадовался Свенельд. — Жиды, между прочим, очень умные люди. Они-то знают, что озолотеть по-настоящему можно только в превратную пору. А мы чем хуже? Вон прошлый раз, как со смертью мужа твоего, Игоря, вода замутилась, так ты по всей полночной Руси погосты поставила, и дани умножила, и оброки, ловища твои теперь по всей земле от любых посягательств стерегут верные тебе тиуны. Да и в Царьгород по прежним временам, весно, навряд пустилась бы Константина навещать. Кстати, говорят, помер он. Помер или, как у них водится, уходили его.
В бессмысленных обесцветившихся глазах на один короткий миг будто разлилась синяя краска, и дряблые щеки, выдавленные вперед туго повязанным платком, как бы зарумянились… Но нет, то разве что показаться могло. Какой там румянец!
— Малуша! Мала! — вдруг ни с того ни с сего тревожно вскрикнула Ольга.
Тотчас из-за двери, ведущей в ложницу, выглянула чернявая тоже пухлая, но молодая носатая ряшка, а за ней показалась и сама ключница.