— Как говорит Санхедрин, если нахри сделал какое-то зло иудею, значит он причинил зло самому Всевышнему, и потому заслуживает смерти! Пусть только попробуют! Пусть посмеют противоречить племени властелинов! Мы растопчем их! Мы изотрем их в пыль. Сила мышцы Всевышнего будет нам поддержкой. Мы превратим их жизни в пустыню. Мы обескровим их младенцев. Таково будет возмездие Всевышнего всякому народу грешников!
Иосиф и не заметил (как-то так случилось), что давно уже не сдерживает себя, и его жидкий старушечий голосок сам собой чахлой струйкой стекает с вершины пирамиды к ее подножию. Он опамятовался только когда рядом с ним грянул перешибая его слова могучий голосина тайного возглашателя:
— Да будет счастье покровом для великой Хазарии…
Слабосильный голос малика, конечно, не мог охватить огромную площадь. Большинство, от рождения не способное самостоятельно осмысливать выламывающиеся из привычного ряда события, так толком ничего и не поняло.
— Ты видела? Слышала? — толкнула Елисавету в бок Мария. — Наш старый пердун, кажется, совсем уже из ума выжил.
Здесь, за загородкой, отделявшей избранный народ от прочего, многие обменивались продолжительными красноречивыми взглядами и короткими встревоженными замечаниями.
Страсть, составляющая суть демонического существования, делает своих служителей невосприимчивыми ко всему, что выходит за границы ее власти. Непременно самовлюбленные демоны обречены полагать, что в основании мира лежит плотское желание и оттого они никогда не смогут постигнуть, что обрести Бога, Знание возможно только деятельностью, не носящей выгоды. Но каким образом кто-нибудь из них уловчился бы разглядеть подвиг бескорыстия, когда как раз наслаждение во веки веков их сообществами признавалось первой необходимостью, радостью и честью человечества. С каждым днем растет зависимость демона от различных приятных ему предметов и тел, и наконец перерастает в неодолимую страсть, которая, процвев, всенепременно принесет плод ожесточения.
— Слушай, ты видела, как на меня смотрел Моше? Видела, да? — возбужденно восклицала Елисавета, когда они с Марией покидали пока еще сдержанно демонящуюся в ожидании магов и факиров, певцов и танцовщиков темную толпу. — По-моему, он даже знаки… такие мне делал, да?
— Понятно, что мэлэх и его люди решили сюда переместить Иерусалим. Это смешно! — оправляя на ходу складки покрывала на голове, говорила Мария при виде, глумливо хихикавших в стороне, броско одетых мужчин. — Вот это построят они храм, вроде того, какой якобы когда-то там строил Шеломо, и тут же для нас серебро в цене сравняется с камнем под ногами. Как же!
— Я говорю, ты не заметила, что на меня смотрел Моше? — обиженная невниманием подруги, поджала губы Елисавета, и вновь проснувшаяся чесота выдавила сквозь эти сжатые губы тихий стон.
— А? Моше? Но ему ведь что… — равнодушно глянула в ее сторону подруга. — Все равно ведь денег захочет… Шеломо строил храм вместе с Асмодеем. А вот понравится ли Асмодею наш старичок — это вопрос. Что ты смотришь на меня? Я видела, видела, как Моше выкатывал глаза. Он всегда их выкатывает и на всех. Но ты ведь с ним уже… Что, опять захотелось?
— Да нет. Совсем нет. Он мне тогда через два дня надоел. Просто я хотела сказать, что на нас еще обращают внимание.
Мария, которая была на десять лет моложе своей товарки, желчно рассмеялась.
— Золотко мое, я помню, одно время у тебя был эфиоп.
— М-м, н-да… — муркнула Елисавета и как бы невзначай чесанула свой передок.
— Тогда ты говорила, что больше у тебя никого кроме эфиопов не будет.
— Возможно. Только как быстро все … надоедает. Помнишь, когда мы вместе с тобой… Еще Ева с нами была. Когда над нами троими девятнадцать работников трудилось, помнишь? Казалось, уж лучше ничего и быть не может. А потом… И уже нужно больше любви. Понимаешь?
Гул детской ватаги в отдалении, а следом душераздирающие вопли, перемежающиеся невнятными причитаниями, невольно отвлекли внимание неспешно возвращавшихся с площади в окружении своих охранников старых развратниц. Там, у глинянной ограды, обводящей увеселительную рощу, в сотне шагов от лавки халвовщика, к старому толстоствольному, но почти не имеющему веток туту приколачивали какого-то несчастного в окровавленных лохмотьях. Стражей и представителей закона- всех вместе насчитывалось никак не более трех десятков человек, столько же приблизительно было и зрителей. Стайку ротозеев составляли чумазые дети разных возрастов, четверо мужчин, по случаю праздника разряженных с бедняцкой роскошью, закутанная в черное старуха-персиянка с двумя козами на веревках да халвовщик в шафранного цвета чалме, стоявший в стороне, привалясь плечом к глинобитной, как и ограда рощи, стене своей покосившейся лавки.
— Вечереет, — сказала Мария.
— Ну вот, — продолжала ненадолго прерванное излияние Елисавета, — откроюсь перед тобой, Муня, как перед нашим Богом: хочется любви. И, знаешь, не просто так… раз-два… Хочется чего-то нового, неизведанного… Я не знаю, как сказать…
— А я сразу поняла.
Мария походя щипнула свою подружку, отчего та томно взвизгнула и рассмеялась своим ненатуральным смехом.
— Я сразу подумала о том, что тебе предложить. Еще как только увидела. У тебя усталое лицо.
— Да?! — содрогнулась Елисавета.
— Тебе надо навестить Зульхизу.
— Кто это?
— Не важно. Одна буртаска. Сейчас мы к ней и поедем. Вот только поесть надо. Думаю, харчевня Самуэля нам подойдет.