В хазарских городах, отстоящих от Итиля в отдалении, таких, как Таргу, Баб Вак, Вабандар, даже и в переменчивом Саркеле немыслимо было представить, чтобы женщины без сопровождения мужчин их рода таскались по улицам, а тем более сиживали в харчевнях. Но в Итиле, где женонравные чувственные принципы вместе с пришлым правительством наконец дотла разорили прочие национальные установления, здесь можно было практически всё; всё, что не посягало на доктрину незыблемости торжествующего мировидения.
В харчевню Самуэля, конечно же, пускали не всех, она была одной из тех общественных кормушек, в которых стоимость одного кушанья могла равняться годовому доходу не самого последнего сапожника. Здесь вовсе не было больших залов с длинными столами и прикованными к ним цепями ложками. Вся внутренность этого низкого и широкого строения состояла из множества маленьких комнаток, в которых между двумя или тремя развалистыми диванами помещался низенький резной столик, на котором по первому требованию возникали всякие изощренные яства, способные возбудить алчбу даже у человека по горло сытого, для чего вся подаваемая стряпня отличалась нарочитой неумеренностью качеств, — слишком горячо, слишком остро, слишком сладко.
Однако сегодня Елисавете острое не казалось достаточно острым, сладкое не казалось достаточно сладким, непомерно пряные блюда не в состоянии были заглушить едва не сводящее с ума чувство горения-щекотания-боли, раздирающее ее тело уже от колен до шеи. А насмешливый взгляд Марии, похоже, проницал подругу до кишок.
Наконец прибежал человек Марии сообщить, что ее повозка поджидает у входа. Елисавета просто подпрыгнула на месте.
— Ну поехали уже, поехали! — хватала она за руки под приступом хохота повалившуюся в подушки дивана подругу.
Они вышли из харчевни, — все вокруг уже было синим.
— А далеко ли ехать? — мелко суча ногами, усажиалась в повозку рядом с товаркой Елисавета.
— Нет. Не очень. Это не совсем в городе.
— А где?!
— Всему свое время.
Нельзя было ехать быстрее идущей впереди и позади повозки охраны, оттого прибыли подружки на место уже в полной темноте. Некоторые из охранников держали в руках жестяные с решетами по бокам фонари, разливающие вокруг не слишком бодрый сероватый свет. Здесь же вышедшие встречать какие-то незнакомые люди, в чьих лицах, озаренных снизу огоньками жирников, невозможно было угадать ни пол, ни возраст. Резко пахло навозом. Близкое мычание коровы в темноте подтвердило догадки Елисаветы.
— Му-уня… — с некоторым опасением протянула она. — Это что, скотный двор?
— Ну да.
— Ты же говорила… Я хочу любви.
— А как же, ты ее получишь. Ты, знаешь, лучше вопросов лишних не задавай. Если, конечно, ты доверяешь… Мне. Моему вкусу.
И то, ведь она сама жаждала приключений, — Елисавета решила: лучше, действительно, не подготовлять себя наводящими вопросами, чтобы не притуплять ощущения определенностью.
Ее повели мимо каких-то хлевов и навозных куч. Как ни ловчилась поднимать подол парчовой рубахи, концы прямоугольной накидки с вышитыми яркими полосами, как ни исхитрялась выворачивать при ходьбе ноги в унизанных красными камешками башмачках с высоченным подбором, все равно, что ни шаг, Елисавета влезала в какую-нибудь зловонную слякоть.
Но вот она оказалась в пустом хлеву, небольшом, на три стойла. В одном из них помещалось довольно странное сделанное из дерева сооружение, — что-то вроде высокого стола, с ближнего края застланного войлоком, с нависающей над ним на расстоянии полутора локтей деревянной же покрышкой.
— Раздевайся давай, — скомандовала Мария.
Странный свет фонарей, перекашивающий и лица и фигуры, обнаруживал помимо Марии еще двух женщин (одна из них, как видно, и была Зульхизой) и стоящего чуть в стороне мужчину. Зажав в одной чумазой руке кусок лепешки, а в другой луковицу, тот пожирал их, хищно чавкая. Уже догадываясь, что же ей, собственно, предстоит, Елисавета стащила с себя все свое драгоценное платье и отдала его в руки товарке. И вот тщедушное бледное тело, с трусящимся при каждом движении жидким дряблым жирком, тело, из которого на протяжении пяти десятков лет выжимали жизнь разновидные вожделения, светло-серым пятном замаячило в сумраке хлева. Голая Елисавета закинула за голову тонкие руки и потрясла похожими на пустые мешки остатками грудей, что могло бы испугать иного мужчину. Но единственный находившийся здесь грязнуля был не вполне трезв, а к тому же весьма увлечен поглощением пищи.
— Что стоишь? — толкнула ее в плоскую обвисшую ягодицу Мария. — Забирайся.
— Куда? Сюда?
— Прэшу, прэшу, прэкрасная особа! — ухватила гостью за локоть могучая рука Зульхизы.
Не с первой попытки, но Елисавету все-таки затолкали в не слишком широкий промежуток между столом и округлой крышей над ним, уложили на войлок.
— Чего? Вводить? — услышала Елисавета за собой мужской голос.
Половина ее слабого тела свешивалась со стола. Она пошевелила ногами, и один башмачок соскочил с ноги.
— Вводы, — сказала Зульхиза.
Еще какое-то время Елисавета так болтала ногами, приклоняя слух к звукам позади себя. И вот послышались глухие удары копыт о деревянный настил, короткое ржание, вновь топот. Когда же эта обезумевшая зверюга была введена в хлев, немалый страх овладел блудницей. Неизвестно какими такими способами им удалось привести жеребца в такое возбуждение, но он все время храпел, бил копытами, пронзительно ржал… Но Елисавета лежала в таком положении, что ей никак невозможно было обернуться, и оттого недоступная ее глазам шумная кутерьма наполняла ее тело таким ужасом и таким зудом, что теперь чесалось уже все тело целиком до самых до кончиков пальцев.