Первое время боязливый Хоза Шемарьи едва не терял сознание от испытываемой им жути. Впервые в жизни он оказывался в такой угрожающей ситуации: чужая ночь, хищное море, двое бородатых дикарей и он сам, просто начиненный серебром… Со все возраставшим трепетом вглядывался он в беловатые пятна, каковыми виделись ему в темноте лица его спутников, и, казалось, сквозь непроницаемый пласт мрака читал в них затаенные страшные умыслы. Чем дальше ветер выносил челн в пролив, тем выше становились черно-серебристые горбы волн, а впереди уж слышался Хозе плотоядный безумный рев голодной стихии. А эти двое бородачей будто и не различали угроз ночного моря. И тут отчаянная мысль ожгла и без того уже чуток помутившийся от страха рассудок юноши: они знают, они знают, что на борту их жалкой лодчонки клад, они просто хотят вывезти его подальше в море, отобрать деньги и… «Мне нужно первому сбросить их обоих в воду, а там я как-нибудь доберусь и сам… Если они попытаются схватить меня, — я брошусь в волны, чтобы никому не досталось то… Нет, пусть они возьмут все, только пусть вернут меня назад, на берег, я упаду в ноги Моисею… я… он простит, я буду молить его…» Но едва различимые во мраке горбатые спины рыбаков оставались по-прежнему спокойны, и взметенные страхи Хозы уж готовы были улечься, уступив место невесть откуда явившемуся презрению к этим ничтожным людям, находящимся на расстоянии вытянутой руки от величайшего счастья, и неспособным его взять. Однако новые испытания нахлынули на юношу: он пребывал не на огромной устойчивой ладье, а в утлом челне, и сердито рычащие волны, такие огромные волны, подмигивая масляным блеском, заглядывали к нему через борта. «Я могу сгинуть среди этой мятежной стихии и без всякого пособия со стороны… Что жизнь этим двоим? Она все равно ничего не стоит, и ничего хорошего не ждет их впереди. Они стары, грубы, невежественны и отвратительны видом. А я молод, мне предстоит большая и яркая жизнь, полная побед и наслаждений… пусть придет возлюбленный мой в сад свой…»
Однако все ночные опасения Хозы Шемарьи оказались чепуховыми, никто не собирался грабить его, да и бунт стихия явила весьма несерьезный, — какими бы узколобыми ни казались Хозе его провожатые, все же их знания моря было достаточно, дабы не пытаться превозмогать настоящую бурю даже за вознаграждение в одну греческую номисму. Трепет несмелого сердца унимался соразмерно с ослаблением мрака. Сгорбленные многолетней работой бородачи приветствовали юношу, дрожащего от утреней прохлады и последних всплесков волнения, улыбками на морщинистых, но вместе с тем по-детски простодушных лицах. Они, молчавшие всю ночь, точно рассветные птицы, вдруг стали оживленными и говорливыми. Все болтали о разных незатейливых вещах, — о женах, о детях, о хозяйстве, — приглашая к беседе и замершего в скованной позе юношу, но изъяснялись они при том на таком просторечном греческом, что Хоза не сразу их понимал. Видя его дрожь, рыбаки, приветливо улыбаясь, протянули ему какую-то пропахшую рыбой старую холстину, и тогда только Хоза вспомнил о прихваченной им с собой накидке. Он отказался от вонючей тряпки и, развернув свою полосатую прямоугольную накидку с кистями по углам, натянул ее на себя. Вид еврейской накидки возымел на рыбарей странное воздействие, — их светлая говорливость вдруг куда-то улетучилась, они сделались сосредоточенными, и горбы на их спинах будто бы обозначились явственнее. И все же накормить его не забыли, поскольку съестного у него с собой не оказалось.
На то, чтобы пересечь Сурожское море потребовалось чуть более полутора суток. С лицом зеленым от маетного путешествия Хоза сошел на тусклый лысый берег, непобедимость пустынности которого тщились разрушить несколько вросших в песок лачуг да пара десятков жухлых тополей. Воспользовавшись гостеприимством хозяев, Шемарьи плотно повечерял, дивясь тому, что эта беспритязательная еда может быть не просто съедобной, но и необыкновенно вкусной, а затем свернулся калачиком на предоставленной ему лежанке и проспал мертвецким сном до полудня.
Задерживаться в рыбацкой хижине, в которой и под ногами, и на зубах скрипел вездесущий песок, не имело никакого смысла, но, проснувшись, Хоза все не мог измыслить, как и кого просить довезти его хотя бы до устья Танаиса. Предлагать еще раз ценную монету он не решался, не столько из бережливости, сколь опасаясь зародить в этих ужасных чуждых людях подозрения по отношению к себе. Поэтому в качестве оплаты за провоз он решил использовать свою пеструю накидку с кистями. Однако от накидки ужасные люди отказались и обещали исполнить его просьбу за так. Хозе опять повезло. Ему повезло дважды! Нашлись какие-то чудаки, которые как раз следующим утром уходили вверх по реке в Саркел и согласились прихватить его с собой.
Сердцем Саркела была громадная кирпичная крепость, где-то девяносто на шестьдесят саженей, с частыми башнями и двумя железными воротами, с надстроенными над ними укреплениями, держащими на железных кольцах и канатах готовую в нужный момент сорваться вниз острозубую катаракту. И хотя внутри крепости Хозе побывать не довелось (его бы туда все равно не пустили, да он и не стремился), одного взгляда на щели бойниц, изгибы и выступы стен (устроенные на случай, если враг захочет пододвинуть лестницы или машины к стене, и тогда его сподручно будет поражать не только по фронту, но и с боков, захваченного «в мешок»), даже поверхностным взглядом возможно было определить, что толщина этих могучих стен никак не менее двух саженей. Крепость, как и водится, была окружена широким и глубоким рвом, дабы невозможно было произвести подкоп, и, как говорили спутники Хозы, внутри ее находился отряд из трехсот хазарских наемников (состав которых каждый год обновлялся), а также предержащая власть — несколько еврейских семей со всей их многочисленной челядью. Все прочее население Саркела гнездилось под сенью могучих стен, и могло быть допущено вовнутрь (частично) только в случае набега печенегов или аланов.