— На левом берегу город царицы, — раздался за спиной залюбовавшегося юноши вязкий голос Лазаря с визгливыми нотками в конце каждой фразы; он вновь обращался к Хозе с прежними непринужденностью и мягкосердечием, так, словно грабительство-вымогательство никогда не омрачало их дружества. — Вон тоже стеною холм обнесен, — там ее дворец. Там она живет со своими прислужницами и евнухами. А вон синагога. Гром-мадная! Такой нигде больше не найдешь. Город этот со всеми деревнями — пятьдесят на пятьдесят фарсахов. Там живут купцы, там много складов с самыми лучшими товарами. Там, на восточном берегу живет много наших. Есть и исмаильтяне, и христиане, другие тоже… Но хазар, понятно, все равно больше. А ты какой веры будешь?
Шемарьи испугался такого вопроса, но Лазарь не стал дожидаться его слов.
— Впрочем, какая разница? — потянулся он и зевнул, растворив широкую красную пасть, опушенную черным волосом. — Какую бы веру мы не принимали, живя на чужой земле, Бог у нас один, пока в жилах наших течет кровь Рувима и Симеона, Иуды и Иссахара… А на западном берегу проживает многотысячное царское войско и еще много знатных хазар. Этот город восемь на восемь фарсахов. А царь наш живет на вот этом острове. Да-а… Вижу, обворожил он тебя. Но сейчас ни царя, ни царицы здесь нет. Здесь они зиму живут, а в месяце нисане уходят туда, где еще больше зеленых деревьев и цветов, где журчат прохладные ключи, туда, где лето всего приятнее.
Представить нечто прекраснее этих высоченных теремов, достигающих самого неба, Хоза уже не мог. Поэтому он только поморгал глазами, пытаясь согнать с них радужную пелену расплывчатых видений, да истомно промычал что-то невнятное.
Первое, что сделал Хоза Шемарьи, ощутив наконец под ногами твердую землю левобережного города, города царицы, — отправился разыскивать еврейские кварталы. Это ему удалось без труда, даже ничьего пособия не потребовалось. Он уверенно шел туда, где его встречало больше богатых домов и людей в щегольских одеяниях. Сначала его поразило обилие наблюдателей за общественным порядком, то конных, то пеших. И по Киеву мог проехаться отряд княжеской дружины, особенно, если где возникала большая драка или какое другое неподобие, ну с плетками, ну с пиками, но эти были вооружены так, словно собрались на долгую войну. А кроме того оказалось, что при ближайшем рассмотрении далеко не все в этом городе выглядело так благолепно, как виделось издали. Жалкие жилища, похожие на какие-то шалаши, и чахлые изъеденные болезнями люди, судя по всему, составляли обыкновенность окраин. Но такие частности не вписывались в канву сложенного и выстраданного Хозой образа безупречного счастья, и потому, лишь только отведя взор, он тут же забывал о них, уверенно направляя шаги на маяки роскошной жизни.
В еврейских кварталах имя Давида Шуллама, которое юноша предъявлял, как поручительную грамоту, вырезывало на лицах их справных обитателей очевидное почтение. Но при том никто не выказал готовности помочь ему как-то встретиться с Давидом. Напротив, Хозу засыпали встречными вопросами о целях его пути, о характере занятий, о родственных связях, ответы на которые юноше приходилось большей частью вымысливать на ходу. Тем не менее ему все же удалось сведать, что Давид проживает на самом Острове, что не так давно он вернулся из Киева, куда ездил по каким-то важным государственным делам, и что повидать его без каких-то веских на то оснований нет никакой возможности.
Доселе во всех отношениях ласковая к Хозе удача впервые показала столь обычные для нее привереды. Однако тот вовсе не собирался сдаваться. Он старательно обдумывал свои дальнейшие шаги. Для того, чтобы остаться в Итиле и открыть какую-то свою торговлю, в чужом городе, в отсутствие хотя бы на первых порах некоторой поддержки, у него все-таки было слишком мало денег, тем более после весьма дорогостоящей водной прогулки с Лазарем. Хоза опоздал где-то на сто, а то и сто пятьдесят лет. Тогда его народ, отымавший у бестолковых хазар первоосновы их благоденствия, еще нуждался в увеличении численности единоплеменников. Но теперь все, что можно было отобрать, давно уже было отобрано, и делиться своим достатком никто с ним не собирался. Еще одно обнаружившееся неприятное обстоятельство понуждало юношу искать скорых решений, — здесь все стоило так дорого, что в Киеве, получалось, он жил, почитай, даром. Думы, одна удручающее другой, уж начинали туманить его мозг, когда сквозь их месиво вдруг протиснулась одна простая светлая мысль, — нужно пойти помыться.
У Хозы, конечно, были деньги для того, чтобы отправиться в бани. Но там необходимо было хоть на какое-то время под чьим-то ненадежным присмотром оставить одежду, начинка которой все еще оставалась существенной. Посему юноша избрал самое незатейливое решение: теплынь иссякающего лета подсказывала попросту воспользоваться рекой. Так он и сделал. Купил на рынке (громадностью своей напоминавшем еще один город) китайского пестрого мыла, источавшего острый запах имбиря, и отправился на берег одноименной с городом реки. Ему пришлось пройти изрядное расстояние, отыскивая место, которое, во-первых, было бы удалено от человеческого жилья, во-вторых, предоставляло широкий обзор и наконец располагало бы удобным песчаным пляжем. Миновав маленький лесок, состоявший из сотни ветел, под которыми земля была суха и гола, лишь кое-где оживленная кустами паслена с красными кистями ягод. За леском начиналась открытая местность, поросшая редкими кустами тамариска и ежевики. Кругом было тихо. Лишь откуда-то издалека доносился троекратный возглас удода, и еще какая-то мелкая тонкая птичка с короткой, но звонкой и задорной песней перелетала по пучкам тростника, повисая на верхушках стеблей. Хоза огляделся, — никого. Отошел еще дальше от ветел. Огляделся. Еще огляделся. И лишь тогда присел у колючего ежевичного куста, вырыл в песке яму в добрых два локтя глубиной, поднялся, оглядел все вокруг с особенной пристальностью, затем снял с себя одежду, свернул и уложил на дно ямы, забросал песком, песок прикрыл валявшимися подле ветками и сухой травой и тогда, прихватив с собой имбирное мыло, потопал к воде.