Птицы. Стаи всевозможных нырков, лебедей, гусей, то и дело появлявшиеся в небе, были столь велики, что подчас, будто тучи, вовсе закрывали с каждым днем набиравшую сочность синеву. Большинство из них останавливались здесь ненадолго, стремясь к родным северным гнездовьям, но и тутошнее пернатое население оставалось столь обильно, что над плоской водно-тростниковой беспредельностью непрестанно гудело-перекатывалось такое же беспредельное птичье многоголосье. Шипение и кряканье уток, резкие крики скандалящих серых цапель, торчащих на вершинах высоких ветел, рев пеликанов над их плотами-гнездами по открытым плесам у входов в култуки и нескончаемый переливчатый щебет там и здесь снующих мелких пичуг. И крылья, крылья, большие, малые, разновидные, — могло показаться, что именно от их усилий приходит в движение все воздушное пространство. Со свистом проносящиеся черные бакланы. Распластавшиеся, подобно солнечным крестам, кружащиеся в вышине колпицы. И еще чайки, коршуны, скопы, кулики, крачки, выпи, болотные курочки, ибисы… и вездесущие вороны. Это был почти сказочный мир.
Но в шестидесяти верстах (или двенадцати фарсахах, как говорилось здесь) вверх по реке разлегся огромный город, и город этот хотел есть. Оттого все обитатели поселения, в котором оказался Словиша, и жители всех подобных поселений были заняты в основном тем, что ловили птиц тысячами, собирали их яйца целыми коробами, а уж рыбу… Сазанов, вот, из зимовальных ям просто черпали кадушками. И все это съедал огромный, год от года распухавший город; город, честь, гордость и славу измерявший размахом потребления.
— Триста шестьдесят семь, триста шестьдесят восемь… — довольно улыбаясь бледным ртом с нависшими над ним длинными желтыми усами, приговаривал старик Атрак, бросая в тростниковый садок одну за другой живых шилохвостей.
Говорил он на своем, но занятия поселян предполагали использование столь незначительного количества слов, что Словише не нужно было много времени, дабы освоить их.
— Четыреста два… — продолжал Атрак. — Это что! Вот летом они линять начнут, летать не смогут, тогда за один раз по тысяче брать будем. И еще больше!
— Атрак, скажи, почему, когда мы рыбу сетью затянем, то самую лучшую — осетров — назад в речку бросаем? — подавая старику очередную, извлеченную из сетей птицу, спросил Словиша на хазарском, в котором чувствовал себя увереннее.
— Ты мне не говори «Атрак». Говори «Кударкин». Я тут главным поставлен — значит, Кударкин.
— Хорошо. Конечно, — поторопился согласиться Словиша, внутренне улыбаясь наивному честолюбию старика. — Ловим, говорю, и осетра, и севрюгу, а оставляем всяких карасей… Это что же получается?
Выждав время, способное придать солидности его ответу, Атрак отвечал не спеша, как и прежде по-гузски:
— Кто как, а мы и рыбу, и птицу ловим для самого царя! А у царя такая вера, что нельзя эту рыбу есть. Икра у нее черная и чешуи нет. Потому нельзя ему такую рыбу есть. И всем, кто с ним — нельзя. А сами мы едим, только нам много не надо.
И пристально посмотрев на парня, подозревая, что тот не все понял из его речи, добавил несколько русских слов: «Хазарский царь. Плохая рыба». Затем старик Атрак (чувствовавший в себе Кударкина) подозвал молодого, Словишиных лет, хазарина Башту, который все это время был занят тем, что надувал через соломинку пойманных им лягушек и с коротким лающим смехом пускал их одну за другой плавать по воде. Атрак велел парням перетаскивать плетеные садки с птицей к челну, загрузить его, с тем, чтобы с рассветом можно было отправить его в Итиль. Старик поковылял прочь, а Башту — кряжистый смуглый малый, — чуть наклонив вперед небольшую с плоским затылком голову, крытую синим ежиком коротко стриженых волос, приблизился к Словише почти вплотную.
— Ты сам перенесешь все садки на лодку. Понял? — сказал он без тени доброжелательности.
Но для того ли Словиша бегал от своих прежних притеснителей и покрывал раны и ссадины размятыми листьями попутника, чтобы теперь найти нового в лице этого истязателя лягушек. Непроизвольно стащив с головы войлочный колпак, уже без овчинной подбивки, по случаю установившихся теплых дней, Словиша с уверенностью поглядел в несколько раскосые черные (вовсе без зрачков) глаза своего противника и сказал, удерживая горячий вздох:
— Я понесу свои садки. А ты понесешь свои. Понял?
Через минуту двое молодцев, сцепившись, уже катались по берегу, приминая редкие кустики осоки, ногами и руками взметая столбы песка. Несколько артельщиков в стороне с увлеченностью наблюдали происходящее, то и дело подзадоривая воителей. Представление окончилось появлением разгневанного старого Атрака с веслом в жилистых навсегда загорелых руках…
А ранним утром следующего дня с тем же Башту, в котором вдруг проснулось дружелюбие, Словиша ловил мережей темно-зеленых полосатых щук, заканчивавших свой нерест на заросшем водорослями мелководье. Отбирали исключительно икряных самок, поскольку торговец, на которого трудились здешние люди, именно шучью икру называл «кошерной», — видимо, лучшей, как то понял Словиша.
Рыбу ловили спозаранку прежде всего с той целью, чтобы к следующему утру она была доставлена в Итиль животрепещущей. На челне ее помещали в широкие кадки, наполненные водой, и накрывали мокрым веретьем.
В назначенное время челн прибыл в город, о чем тут же было дано знать определенным людям. Те незамедлительно передали весть другим, другие — третьим…
Малик Иосиф эту ночь как всегда спал дурно, — боль в затылке то и дело заставляла его просыпаться. Он звал дремавшего за дверью челядинца, и тот немедля бежал на зов с серебряной плошкой в руках, наполненной успокоительным зельем. Иосиф делал несколько глотков и вновь проваливался в неглубокий тягостный сон, полный докучливо выразительных видений. Но вот уже и этим ночным образам не дано было увести его сознание в нервный переменчивый мир грез. Иосиф не без труда выпростал пухлую руку из спеленавшего ее шарлахового индийского кмента, раскидал несчетные подушки и подушечки, рассыпанные по очень низкому и невероятно широкому ложу, застланному громадным пушистым ковром — подарком багдадского халифа. Разноцветные подушки, которые в течение ночи и так, и эдак приходилось подкладывать под вечно затекающие руки и ноги, источали смесь наглых ароматов каких-то благовонных мистических трав, добавленных в наполняющий их пух, и запахи эти сейчас не успокаивали, но, скорее, раздражали.